Первое, что должно было прийти в голову полицейским, так это то, что человек, который звонил и разговаривал голосом Джека Николсона, — это тот же самый человек, который каждый день спит с жертвой и который, между прочим, спит с ней последние семь лет, не считая того, что он запускал руки ей под юбку с тех самых пор, как ей исполнилось не то двенадцать, не то тринадцать лет. Если Мишель Кассиди пырнули ножом в темном переулке, когда она вышла из театра, на кого подумают копы — на какого-нибудь чокнутого пуэрториканского торговца наркотиками, какого-нибудь Рикардо Мендеса? Нет, они подумают на любовника жертвы, на Джонни Мильтона. Они начнут думать, все ли в порядке в их взаимоотношениях — просто потому, что они приучены так думать. Они приучены подозревать мать, отца, сына, дочь, любовника, любовницу, да хоть золотую рыбку в аквариуме! Даже если они не догадываются о плане, рассчитанном на то, чтобы привлечь к ней внимание, они все равно будут присматриваться к Джонни.

Он должен был это понимать и должен был приготовиться к тому, что копы на него набросятся, а не подсовывать им алиби, которое ни к черту не годится. Как только копы вернутся и снова за него примутся, этот слабохарактерный сукин сын наверняка сразу же расхнычется. А потом они постучатся к ней в дверь. Они захотят узнать, какую роль играла во всем этом она. Кто, я? Я? Господа, я не понимаю, о чем вы говорите. Благодаря этой занудной пьесе она знала о допросах чуть ли не все.

Она посмотрела на наручные часы.

Половина восьмого. На улице уже стемнело. Может, он вообще не собирается возвращаться домой. Может, она настолько его напугала, что он смылся в Китай, в Колорадо или еще куда-нибудь. Возможно, она сможет перевести дыхание, расслабиться. Никакого Джонни Мильтона, никаких копов, одно лишь ее имя, большими сверкающими буквами написанное над названием пьесы:

«МИШЕЛЬ КАССИДИ».

Кстати, о пьесе.

Она снова положила на колени сценарий в синем переплете.

Хотя ее и бросало в пот при мысли, что этот чокнутый может выломать дверь или устроить еще что-нибудь, она все же попыталась повторить свои реплики в сцене, где Детектив отводит ее в сторонку — то есть отводит Актрису в сторонку — и конфиденциально сообщает ей, что он думает о происходящем. Это была очень трудная сцена для обоих участников — ведь никто в пьесе не понимал, что происходит, потому что их гениальный драматург Фредерик Питер Корбин-третий нигде во всем сценарии не удосужился хотя бы намекнуть, кто же все-таки пырнул девушку ножом, то есть пырнул ножом эту чертову Актрису. Из-за этого сцена выглядела так, словно два человека разговаривают под водой. Или барахтаются в зыбучем песке. Детектив не знает, что происходит, и Актриса этого не знает, и никто из зрителей тоже не знает. Вот из-за этого и пришлось пырять ее ножом в темном переулке, — не Актрису из пьесы, а настоящую, живую актрису, Мишель Кассиди, — чтобы она получила хоть какую-нибудь пользу от этой долбаной пьесы.

"Детектив: Что я хотел бы узнать, мисс, — не видели ли вы того мужчину — или женщину, — словом, того человека, который ударил вас ножом, когда вы выходили из ресторана?

Актриса: Нет, не видела. (Пауза.) А вы?.."

Она ненавидела, когда автор пьесы — любой автор, а не только их гениальный драматург, Фредерик Питер Корбин-третий, — начинал выделять что-нибудь в тексте, чтобы показать актерам, какие слова следует подчеркнуть. Когда она читала какую-нибудь реплику вроде: "Но я люблю тебя, Энтони", и слово «люблю» было подчеркнуто, чтобы показать, что его следует выделить, как она тут же назло принималась произносить реплику как угодно, но только не так, как написал драматург. Как он смеет навязывать ей творческое видение? Впервые взявшись за чтение сценария, она могла бы произнести: "Но я люблю тебя, Энтони", или: "Но я люблю тебя, Энтони", или даже: "Но я люблю тебя, Энтони)."

"...Актриса: Нет, не видела. (Пауза.) А вы?

Детектив: Конечно же, нет. Меня ведь не было рядом с рестораном, когда на вас напали.

Актриса: Я понимаю. Я просто подумала..."

И везде эти трахнутые выделенные слова.

"...что вы намекаете на то, что я видела того, кто на меня напал, когда на самом деле я его не видела.

Детектив: И я не видел. (Пауза.) Видите ли, я подумал... если я не видел, как на вас напали, и если вы сами не видели того человека, который ранил вас, если, получается, никто на самом деле не видел, как на вас напали... (Пауза.) А действительно ли на вас кто-то напал!"

«Какая занудная и задолбанная пьеса», — подумала она и уже хотела отложить сценарий, когда в дверь позвонили. На мгновение она испуганно застыла, не отвечая на звонок, и продолжала тихо сидеть в кресле, обтянутом цветастой тканью. Открытый сценарий лежал у нее на коленях, свет торшера падал на ее плечо, на сценарий, на пол.

Звонок повторился.

Она по-прежнему не издала ни звука.

Из-за двери послышался голос:

— Мишель!

— Кто там? — спросила она.

У нее бешено заколотилось сердце.

— Это я, — ответил тот же голос. — Открой.

— Кто — я? — спросила она, встала с кресла, бросила сценарий на сиденье, после чего подошла к двери, посмотрела в «глазок» и с облегчением произнесла: — А, привет. Подожди минутку.

Она сняла цепочку, отодвинула засов, отперла оба замка, распахнула дверь и увидела занесенный над ней нож.

Глава 6

Источая запах чеснока и еще какое-то неподдающееся определению зловоние, в дежурку просочился детектив Олли Уикс по прозвищу Толстый Олли. Он увидел Мейера Мейера, спокойно сидевшего за своим столом, и громогласно провозгласил:

— Отлично, отлично, отлично, отлично, отлично, отлично, отлично, отлично!

Он славился своим умением подражать В. С. Филдзу, но это уже скорее напоминало Аль Пачино в роли слепого морского пехотинца в «Аромате женщины». Мейер устало посмотрел на Олли.

Но, если уж начистоту, Олли все-таки больше походил на В. С. Филдза, чем на Аль Пачино, несмотря на свое прозвище Толстый Олли. Сегодня в среду, восьмого апреля, утро было серым и унылым, но хотя бы не таким дождливым, как вчерашнее. Олли был одет в белую рубашку, застегнутую под самое горло, коричневую спортивную куртку в горчичного цвета разводах, мятые темно-коричневые брюки свободного покроя и поношенные коричневые кожаные туфли. Мейер с удивлением заметил, что передок каждого ботинка пересекала полоска кожи, в которую было вставлено по одноцентовой монете. Чего только не придумают!

— Ну и как тебе «Список Шиндлера»? — многозначительно спросил Олли.

— Я его не смотрел, — ответил Мейер.

— Ты не посмотрел фильм, посвященный твоему народу?

«Это он о евреях», — подумал Мейер.

Он не чувствовал себя обязанным объяснять такому придурку, как Олли, почему он не пошел смотреть этот фильм. Мейер считал, что это окажется слишком болезненным переживанием. Стивен Спилберг в бесчисленных статьях, предшествовавших показу фильма, признавался, что сделал этот фильм, дабы ощутить свою принадлежность к еврейской нации, или что-то в этом духе. В отличие от него, Мейер давно уже ощущал свою принадлежность к еврейской нации, спасибо. И в отличие от Спилберга, Мейер не верил в то, что до выхода этого фильма холокосту [2]  грозила опасность превратиться в «забытую страницу истории». С таким же успехом можно было сказать, что до тех пор, пока по всем кинотеатрам мира не проревел «Парк юрского периода», никто не знал о динозаврах. Было достаточно евреев, которые, подобно Мейеру, никогда не забыли бы о холокосте, даже если бы Голливуд не снял ни одного фильма на эту тему.

Племянник Мейера Ирвин, который еще в детские годы получил ласковое прозвище Ирвин Паразит, когда вырос, стал смахивать на раввина и приобрел привычку закатывать глаза и стенать, даже когда просто просил передать соль. Так вот, этот самый Ирвин посмотрел «Список Шиндлера» и провозгласил, что это фильм не о холокосте, а о человеке, обнаружившем в себе глубину сочувствия и сопереживания, о которых он прежде и не подозревал. «Это фильм о цветах, которые прорастают сквозь асфальт, пробивают его и подставляют свои лепестки солнцу — вот он о чем», — заявил Ирвин вчера вечером в доме у тетушки Розы.

вернуться

2

Холокост — массовое истребление евреев нацистами во время Второй мировой войны. (Прим. пер.)